А через несколько дней я вышла с гитарой на Мариенплац. Благо от нашей квартиры это находилось буквально в трех шагах.
У меня был добротный беэр-шевский и тель-авивский опыт, и я быстренько сообразила, что мне лучше всего не лезть в центр Мариенплац, где чуть ли не на каждом углу поют на разных языках и играют на гитарах, на банджо, на скрипках, на флейтах…
Решила остановиться в преддверии Мариенплац, на Кауфингерштрассе, и вклиниться между китайским фокусником и английским жонглером, который свои трюки комментировал веселой трепотней.
И фокусник, и жонглер будут стоять со «своими» зрителями: один – метрах в сорока от меня влево к Мариенплац, второй – на таком же расстоянии вправо, в сторону Штахуса. Наша разножанровость никому из нас не создаст опасной конкуренции, и негласные законы уличного исполнительства будут строго соблюдены.
Я тут же нашла себе симпатичное местечко у бывшей августинской церкви, где теперь помещался охотничий музей. Мне почему-то показалось, что огромный бронзовый кабан, стоящий у входа в музей, должен принести мне удачу.
Огляделась, привычно разложила гитарный футляр на каменных плитах, повесила гитару на шею, трижды сплюнула через левое плечо, как говорят немцы – «той-той-той» – дескать, «ни пуха, ни пера», взяла первый аккорд и негромко запела.
…Вечером, когда Джефф приехал с занятий, я высыпала перед ним на стол сто тридцать семь марок мелочью, два бумажных доллара и один металлический рубль (уж не знаю, кто это мне такой сувенир бросил в футляр!) и гордо сказала:
– Отныне Соединенные Штаты Америки могут быть за тебя совершенно спокойны! Я тебя прокормлю, Джеффри Келли.
Он с ужасом уставился на кучу монет и опасливо покачал головой:
– Нет, ты не Катя Гуревич… Ты – Родион Раскольников. Ты убила старуху-процентщицу и ограбила ее! Признавайся, где ты взяла топор?!
Как Сэм Робинсон нам распланировал – так мы и прожили два месяца.
Три раза в неделю, с десяти часов утра и до часу дня, я работала на Мариенплац. Два раза по официальному разрешению «Бауреферата» и один раз – контрабандно. Напротив Хауптанхофа – по-нашему, Главного вокзала, на почте я сдавала всю мелочевку и получала десяти-, двадцати – и пятидесятимарковые бумажки – столько, сколько зарабатывала в этот день: сто – сто двадцать марок…
Потом я мчалась домой, вылизывала квартиру, перестирывала мелкое барахлишко Джеффа и начинала заниматься приготовлением обеда из тех продуктов, которые Джефф накануне привозил из «Пиекса» или «Комиссерии» – своих американских магазинов. Там было все, действительно, в два раза дешевле. Приготовление обеда занимало минимум времени, но я старалась как можно дольше растянуть этот процесс. Когда обед был готов, я оставляла все на плите – на малом огне и садилась за английский.
В пять обычно приезжал Джефф. К этому времени я уже висела в окне, как обезьяна, зацепившись хвостом за лиану, чтобы не пропустить момента его приезда. Из окна я видела, как Джефф тычется со своим «ауди» в поисках паркинга, и ужасно злилась, когда перед ним кто-нибудь занимал внезапно освободившееся место.
А потом был обед… И было столько любви – в тарелке обычных щей, в примитивных котлетах, в щелканье тостера, в свисте закипающего чайника!.. Мне вдруг открылось, что можно любить в человеке все! Даже то, что тебя раньше раздражало в других людях…
Ох, черт подери! Какие это были два месяца!..
Но они прошли. И наступил день, когда Мюнхен устроил торжественные проводы первых американцев, покидающих Германию. На Мариенплац…
В Мюнхене от Мариенплац – никуда не денешься!
На Мариенплац на большом помосте играл американский военный оркестр. Американцы были все в военной форме – то, чего мюнхенцы никогда не видели, потому что в форме американцы ходили только по территории своей базы. Американцы пели немецкие песни, немцы – а их на Мариенплац собралось несколько тысяч – горланили американские песни и размахивали транспарантами: «Не уходите!», «Не покидайте нас!».
Тут, конечно, дело было не просто в людских симпатиях. В этих транспарантиках был еще и плач о рухнувших надеждах. Как-никак, а масса немцев, которые работали на огромную американскую армию, теряли работу. Вместе с уходом американцев от немцев уплывали рабочие места, деньги… А это не Советский Союз, не Россия, где, помню, на каждом заборе объявление – «Требуются, требуются, требуются…» Здесь никто никому не требуется. Каждый крутится сам, как может. Здесь найти работу – как в лотерею сто тысяч выиграть! Мне рассказывали, что раньше, пока немцы не расчухали, что для них значат американцы в Европе, они все другими лозунгами размахивали: «Американцы – вон из Германии!» И по-человечески их можно было понять… Меня бы тоже тошнило, если бы в моем доме поселился посторонний мне человек, и я постоянно чувствовала бы его присутствие. А вот теперь, когда американцы, действительно, стали «…вон из Германии», – транспарантики стали совсем-совсем другими.
Но это все, так сказать, глобалка. И не мое это собачье дело заниматься «большой политикой» и чужой экономикой!
Лично меня это стукнуло, может быть, сильнее, чем кого бы то ни было. Хотя, кто знает? Каждый судит со своей колокольни.
Я знала только одно – моя колокольня подо мной рушится, и я лечу с нее кувырком на очень-очень твердую землю.
Институт военных переводчиков сокращали чуть ли не вдвое. Одна его часть возвращалась в Штаты, вторая переводилась за сто километров от Мюнхена – в Гармиш. На мое несчастье и Джефф, и Сэм попали в первую половину.