«А нужно ли все это было?..» – впервые подумалось Эдику.
И захотелось ему лечь на эту теплую землю тихого баварского хуторка и по-детски заплакать – о себе, о маме, в спешке похороненной на самом дальнем подмосковном кладбище… О ребятах, ни за что, ни про что погибших в Афганистане и нигде, нигде не похороненных… О том ташкентском мальчишке, которому вспороли живот автоматной очередью…
Но тут из дому вышла старая Наташа Китцингер и сказала:
– Тоби трэба видпочыты. Отдыхать, Эдди. Комм мит…
Она привела Эдика за дом, во встроенную в огромный сарай небольшую чистенькую комнатку и включила свет. Комната была вся из свежего желтого дерева: и пол, и стены, и потолок. Из комнатки вела дверь в душевую с туалетом. Широкая деревянная кровать застелена свежайшим бельем с веселенькими цветочками и громадным пуховиком. Рядом с кроватью на маленьком столике стояла бутылка минеральной воды и стакан с баварским гербом.
– Это наша гастциммер, – уходя сказала Наташа. – Когда-то, фор филе яр, я здесь жила… Спи. Морген фрю отвезу тебя ин Мюнхен. Гуте нахт.
– Данке, – поблагодарил ее Эдик. – Спокойной ночи. Гуте нахт.
Под утро у Петера Китцингера поднялась высокая температура – он расчихался, рассопливился, раскашлялся. Наташа запихала в него уйму разных таблеток, напоила горячим отваром из каких-то ведомых только ей трав и как символ постельного режима поставила у кровати Петера большой старинный фаянсовый ночной горшок с крышкой.
Затем пошла в сарай к Эдику и сказала ему на русско-украинско-немецком языке:
– Эдди, ты не мог бы у нас пожить дня три, пока не поправится мой Петер? Очень много работы – швайны, пферды, хирши… Все хотят кушать. Нужно везти салями в гешефт. У нас контракт… А кисты очень тяжелые! Я теперь не могу поднимать. Я уже говорила с Руди по телефону. Он сказал – битте…
Собственно говоря, на этом и закончилось пребывание Эдика в общежитии для беглых иностранцев.
Неделю спустя, когда старый Петер Китцингер снова обрел возможность ходить в нормальный туалет, а не пользоваться ночным горшком, они оставили Наташу дома, а сами смотались в Мюнхен на голубом «форде» и, уже навсегда, перевезли вещи Эдика в «Китцингер-хоф»…
Мое прибытие в Мюнхен было совсем не таким стройным и благостным, как у Эдика. У меня никаких инструкций и шпаргалок не было, да и если бы они были – я не смогла бы ими воспользоваться. У меня совершенно другой характер. Эдька у нас мужик тренированный. Он умеет и сказать вовремя, он умеет вовремя и промолчать. А я сначала раззявлю рот, а потом семьдесят семь раз подумаю – зачем я это сделала?! Не было случая, чтобы я на ровном месте в какое-нибудь дерьмо не вляпалась!.. У меня, как говорила тетя Хеся, «в поле – ветер, в жопе – дым».
Выползла я со своей гитарой и сумкой из аэропорта, стою как дура. В кармане у меня письмо Якова его брату, которого он не видел двадцать семь лет, но от разных людей слышал, что тот большой человек в Мюнхенской еврейской общине. Адреса брата он тоже не знал. Подозреваю, что двадцать семь лет тому назад между ними пробежала черная кошка – что-то они, наверное, не поделили. Может быть, даже тот «Дом для бездомных», который строил их отец. Не знаю, не знаю… Помню, как Яков все звонил куда-то, узнавал, где находится община в Мюнхене. Конверт надписал на иврите, а я уже позже приписала по-русски: «Райхенбахштрассе, 27».
Короче, «на деревню дедушке Константину Макарычу». И все. И три десятка английских слов, унаследованных от моего южно-африканского одессита Гришеньки. И абсолютный ноль в немецком языке. И вообще, я первый раз за нормальной границей!
Куда ехать, на чем ехать, сколько нужно платить – понятия не имею. Пустили Дуньку в Европу… И вдруг откуда-то сверху слышу:
– Хелло!
Поднимаю голову – негр! Такого роста, будто сбежал из Национальной баскетбольной лиги, из команды «Глоб троттерс». Минимум два с лишним метра!.. И морда у него такая цивилизованная, и улыбается во все свои сто тридцать два зуба, и снова говорит:
– Хелло!
Ну, совершенно рекламный негр!
– Хелло… – говорю.
А он вдруг как затараторит по-немецки. И размахивает своими розовыми ладошками величиной с пластмассовый поднос из столовой самообслуживания.
– Айм сори, – говорю. – Айм ноу спик дойч…
Тут негр вдруг так обрадовался, что даже пританцовывать стал. И без всякой паузы перешел на английский. И молотит, и молотит… Я опять свое:
– Экскьюз ми… Айм ноу спик инглиш.
Негр остановился, как вкопанный. На морде – горе, отчаяние, трагедия, будто он только что всех родственников похоронил. И спрашивает по-английски:
– А на каком языке мы можем разговаривать?
– На иврите, – говорю я.
Негр чуть не заплакал. Мне его даже жалко стало. И чтобы не показаться уж совсем безграмотной кретинкой, говорю без малейшей надежды на успех:
– Айм спик рашен.
И тогда эта дылда, эта верста коломенская, расплывается от счастья, бацает чечетку и говорит на отличном русском языке:
– Тогда у нас вообще не будет проблем! Я сразу почувствовал, что мы нужны друг другу, как воздух!!!
Вот это да! Я чуть в обморок не хлопнулась… И говорю:
– Вы из университета Патриса Лумумбы?
Он как заржет на весь аэропорт. Вытащил из заднего кармана джинсов спортивную шапочку с козырьком, напялил ее на башку, встал по стойке «смирно» и отдал мне честь:
– Сэм Робинсон – капитан армии Соединенных Штатов Америки. Мюнхен. Институт военных переводчиков.