Третья фотография была мамина. Это была самая любимая моя фотография! Мама в то время еще работала свой номер с дрессированными собачками, переживала очередной бурный роман с одним невзрачным типом, не пила и, как мне кажется, была тогда очень красивой…
– Ist das daine Mutter? – спросил Руди.
Это я понял без толстого Косты и утвердительно кивнул головой.
Но следующая фраза Руди потребовала помощи болгарина:
– Герр Китцингер говорит, что у тебя очень чисто, хорошо и уютно.
– Коста, ты скажи ему, что я привык переезжать с места на место. Я этим занимаюсь всю жизнь.
Руди внимательно выслушал меня, потом, не отрывая от меня глаз, выслушал перевод Косты, и спросил:
– У тебя есть какие-нибудь проблемы, Эдди?
– Данке, – впервые в жизни сказал я по-немецки. – Найн.
…Забавная штука был этот хайм. Турки, эфиопы, албанцы и румыны вообще ни с кем не контактировали. Мужчины постоянно торчали на кухне, молча варили что-то неведомое, пахучее. Их женщины в несвежих халатах, замотанные в огромные платки, испуганно и тихо выговаривали своим шумным и грязным детям… Болгары и югославы держались национальными стайками… Все, кроме Косты Стоянова.
Раскованнее всех были наши – русские. Вечерами они сбрасывались по пятьдесят пфеннигов, по марке, по полторы, отряжали гонца в лавочку при бензозаправочной колонке, открытую в любое время суток, и гонец возвращался в хайм с тремя двухсполовинойлитровыми бутылками дешевого крепленого вина. И тогда в одной из «русских» комнат начинался прескучнейший загул – с враньем, истериками, безудержным хвастовством, песнями и выяснением отношений.
Днем, когда были открыты недорогие магазины самообслуживания, вино не покупали. Его просто воровали в «Альди», «Плюсе» или «Пенни-маркте». Но этим, насколько я понял, грешили не только русские.
Было уже совсем тепло, и каждое утро, после завтрака, я надевал легкие тренировочные брючки, ярко-красную фуфайку, за гроши купленную два года назад в парижском «Тати», вытаскивал свой чудо-столик, нафаршированный тремя тысячами долларов на черный день, и отправлялся подальше от глаз обитателей хайма, на пустырь – репетировать.
Я знал, что должен постоянно находиться в хорошей рабочей форме, и поэтому, после разминки до пота, как говорят у нас в цирке, прогонял свой номер раз по десять-двенадцать. И даже пытался репетировать новые трюки…
Мало ли что произойдет еще до возвращения цирка «Ронкалли» из Южной Америки! А вдруг меня захочет посмотреть хозяин какого-нибудь варьете, или кабаре, или ресторана с концертной программой?
Я отлично помню, как в Белграде, после вручения лауреатского диплома, меня отловил какой-то жутко солидный дядя и через переводчика предложил мне до конца наших гастролей каждую ночь один раз выступать в его ресторане. Это после того, как я вечером отработаю на манеже. Чтобы не в ущерб основному делу…
Причем обещал платить за каждое выступление в полтора раза больше, чем я получу за все наши полуторамесячные гастроли! Он мне даже уже контракт совал под нос.
Но когда я пришел к нашему руководителю поездки попросить у него на это разрешение, тот чуть не обгадился от страха. Тут же вызвал нашего «Ивана Ивановича Дзержинского» – мы всегда так называли сопровождающего нас кагэбэшника, – и они вдвоем взялись меня употреблять так, что я свету белого не взвидел!
Боже мой… В чем меня только не обвиняли?! И что «погнался за длинным динаром, забыв, что представляю цирковое искусство великой державы, граждане которой не нуждаются в иноземных подачках…» И что «от подобных поступков до предательства Родины – один шаг короче воробьиного носа!..»
Только и видел я этот контракт!
А здесь ничего зазорного в этом нет. Работа есть работа. И вообще, нужно начинать с Мариенплац. Мне это и тот псковский балалаечник говорил, и польский фокусник. Там тебя люди видят! А мало ли кто ходит по Мариенплац?..
Уже на второй день моих упражнений на пустыре я стал сам себе напоминать льва Бонифация из мультфильма «Бонифаций на каникулах». Стоило мне разложить мой чемоданный столик и встать на нем вверх ногами, как вокруг собиралась толпа черненьких, коричневых, желтеньких и не очень беленьких ребятишек из нашего хайма. Они повизгивали от восторга, счастливо хихикали, ойкали и айкали и даже катались по земле от удивления!
Их афро-восточно-азиатские мамы растерянно собирались в кучки метрах в тридцати, стыдливо старались не смотреть в мою сторону и тщетно взывали к своим детенышам, которых бульдозером было невозможно сдвинуть с места до конца моей репетиции.
На мою пятую тренировку, привлеченный визгом и криками маленького народонаселения нашего хайма, приволакивая искалеченную ногу, пришел Руди Китцингер.
Молча простоял минут тридцать. Дождался, когда я, мокрый и измочаленный, устроил себе маленькую передышку, и сказал:
– Hervorragend!
Часа через три ко мне в комнатушку заглянул толстый Коста с пакетом подмышкой. Он тщательно прикрыл дверь, развернул пакет и вынул оттуда новенькую электрическую плитку.
– Эдди, все электрические приборы в хайме строжайше запрещены, – тихо и торжественно сказал Коста. – Ты это знаешь… Но герр Китцингер сам посылает тебе эту плитку. Он говорит, что ты должен нормально питаться, а кухня почти всегда занята. Но ты знаешь, что он еще сказал? Что тебе здесь – не место!
– Знаю.
– Ты знаешь, что он это сказал?! – удивился Коста.
– Нет. Я знаю, что мне здесь – не место.
Надо, надо пускать пробный шар… Как говорили большевики: «Нечего ждать милостей от природы. Взять их у нее – наше задача!».