Отвечал я вполне прилично, врал в меру – по заранее заготовленной схеме, и только на один вопрос, может быть, самый главный, толково ответить не смог.
Не потому, что не знал на него ответа. Ответов на этот единственный вопрос я знал сотни! Но когда меня попросили рассказать всего о трех событиях, которые повлияли на мое решение покинуть свою страну – я растерялся.
В глазах у меня возникло синее ташкентское небо…
…четырнадцатилетний мальчишка, ползущий по теплой желтой азиатской пыли, пропитанной его кровью…
…волочащиеся за ним его розово-фиолетово-черные кишки…
…худенькая грязная смуглая рука, судорожно зажавшая рукоять старой армейской ракетницы…
А в ушах – его слезливый испуганный визг с предсмертной хрипотцой…
…и Юлькин голос, гордо уверявший меня в том, что за ее будущим международным борделем стоят «такие люди»!.. «Такие люди»!!!
…и смешные, непристойные частушки моей покойной пьяненькой мамы…
…и Женька Овчаренко, по-английски болтающий с Вашингтоном…
…и фальшиво бодрый голос хирурга в операционной Военно-медицинской академии: «Все, все, Петров! Проснись, проснись… Открой глазки! Сейчас в палату поедем. Перекладывайте его на каталку! Открывай глаза, Петров!..»
Ну, не устраивать же стриптиз перед молоденьким полицейским в клетчатом пиджачке и пожилым переводчиком, который не только никогда не видел Россию, но и по-русски-то говорит через пень-колоду.
Стал я им что-то нести про свободу творчества, про интернационализм моей профессии, про желание быть полезным всему миру, а не одной стране – словом, все, что в таких случаях обычно плетут наши балетные, художники, музыканты, наши цирковые…
Интересно, а что говорят все остальные в подобных ситуациях?
Через пару дней пошли мы с Николаем Ивановичем за дневной пайкой, а мне вместе со жратвой вручают направление в вонхайм – общежитие для азилянтов. Короче, для беглых иностранцев.
– Значит, они тебя признали… – грустно так говорит Николай Иванович. – Я вот, ети их мать, здесь уже третью неделю огибаюсь, а меня еще даже на «первое интервью» не вызывали!.. А у тебя, гляди, все как по нотам… Может, они боятся, что я к ним заброшенный? Вроде, как Штирлиц, да?..
– Разберутся, Николай Иванович, – пожалел я его. – Просто у тебя ситуация… Как бы это сказать?.. Ну, немножко более анекдотичная. Ну, не понять немцам, как это человек может столько выпить, что…
– Господи! Ети твою мать, да чего же тут непонятного?! Пожили бы они у нас в Тольятти, потолкались бы в очередях около пустых магазинов, может быть, еще почище нас закладывали бы! Я сколько раз бросал поддавать, по полгода капли в рот не брал – ничего не менялось! Только все хуже становилось вокруг.
Помолчал, уставившись в рисовую кашу с сосисками, а потом поднял на меня свои растерянные детские голубые глаза и спросил:
– И кого теперь ко мне подселят, а, Эдуард?..
Вонхайм, куда я получил направление, находился на северной окраине Мюнхена, в районе метро «Фрайман», на улице под названием Фолькерштрассе. Название даже фигурировало на карте, но улицы, как таковой, не было и в помине. Выщербленный полуторакилометровый асфальтовый проезд через заросший пустырь, какие-то невозделанные пустоши по сторонам проезда, деревья по обочинам и тупик, заканчивающийся невысокой старой солдатской казармой.
Наверное, поиск этой казармы занял бы у меня массу времени, если бы я не воспользовался старым детским опытом поиска муравейника в лесу, где нужно только внимательно проследить за направлением движения цепочки муравьев. Цепочка от муравейника будет двигаться налегке, к дому – с грузом добычи.
Когда я увидел, что навстречу мне все чаще и чаще стали попадаться женщины в длинных бесформенных одеждах и больших платках, темненькие кудрявые ребятишки и очень смуглые усатые мужчины с настороженно-тоскливыми глазами, с пустыми полиэтиленовыми сумками в руках, а в одном направлении со мной следовал точно такой же азиатско-восточно-африканский народ с пакетами, набитыми разным барахлом и снедью, я понял, что нахожусь на верном пути.
В отличие от громадного «пункта сдачи» в центре города на Уитербергсштрассе, где немецкой администрации было не счесть, хаймом руководил всего лишь один человек – хаузляйтер. По-нашему – управдом. Звали его Руди Китцингер. Ему тогда было тридцать восемь. Он хромал – приволакивал левую стопу. Когда-то Руди входил в первую десятку сильнейших слаломистов мира. Двенадцать лет назад на обычной тренировке с ним произошло то, что часто происходит с нашими цирковыми акробатами-прыгунами в холодном манеже. Он порвал ахиллово сухожилие. Одна операция, другая, – и Руди навсегда распрощался со спортом…
Но это все я узнал потом. А пока Руди позвал на помощь какого-то немытого толстого болгарина, который немножко болтал по-немецки и был свято убежден, что любой русский как славянин просто обязан понимать его болгарский язык. То есть он находился в том же горделиво-патриотическом заблуждении, как и наши родные российские ханыги, утверждавшие, что во всем мире ругаются только русским матом.
Но в чем-то болгарин оказался прав. Славянское во мне возобладало, и в конце концов я понял, что Руди интересует мое вероисповедание, чтобы при выдаче продовольственного пайка не оскорбить мои национально-религиозные принципы.
Несколько раз я ловил на себе цепкий взгляд Руди, ощупывающий меня с головы до ног.
Курящий ли я, спросил Руди. Получив утвердительный ответ, он на секунду замялся, а потом махнул рукой и выдал мне ключ от комнаты. Болгарин объяснил мне, что сейчас нет третьего места в комнате с курящими (в хайме жили по три человека), и Руди поселяет меня в комнату, где прописаны еще двое, но один где-то пропадает уже целый месяц, а второй живет у родственников на другом конце Мюнхена и только два раза в неделю приезжает в хайм за пайком. Так что практически я буду жить один.